Люди построились в ряды и пошли на кладбище. Дорогой пели уже знакомую Косте песню:
Отречемся от старого мира…
Пели и другую, которую ни Костя, ни его друзья не знали:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
Ребятишки, путая слова, разноголосо поддерживали взрослых.
На кладбище остановились около старой могилы. Холмик давно провалился, на дне небольшой ямы лежал ноздреватый снег, иссеченный лучами мартовского солнца. Над обнаженной и уже согретой землей поднимался едва видимый пар… Здесь в 1906 году железнодорожники похоронили шестерых своих товарищей — их расстрелял генерал Ренненкампф.
Машинист Храпчук снял шапку.
Все молча склонили головы…
Почти ежедневно с востока проходили поезда, в них ехали революционеры, освобожденные с забайкальской каторги. Они много лет мучились в Усть-Каре, Горном Зерентуе или Акатуе. С подножек вагонов освобожденные произносили обжигающие, страстные речи против царя-кровососа. Они говорили, что разгорается утро новой жизни.
Подражая взрослым, дети, прицепив на грудь красные банты, строились в ряды, маршировали по улицам и пели:
Смело, товарищи, в ногу!
Зимой с германского фронта вернулся Филипп Кузнецов. Он работал токарем в депо, жил на Хитром острове и часто приходил к Костиному отцу в гости. Дядя Филя очень интересно рассказывал про царский чертог в Петрограде. Оказалось, что чертог — это дворец. Солдаты, матросы и рабочие выгнали из него разных министров. Дядя Филя ходил по царским комнатам, ел на подоконнике гречневую кашу и спал на дорогом паркетном полу.
На митингах говорили, что сначала была не настоящая революция и правительство было временное. Тогда Ленин постарался, чтобы рабочие и крестьяне сделали вторую, уже настоящую революцию и поставили в России постоянное правительство…
Не спится Косте… Заглушая шум ветра, в ночи разносится паровозный гудок. Костя понимает сигналы — это отправление поезда. Наверное, уходит последний красногвардейский эшелон, с которым приехал отец… Почему же революция отступает? И где теперь знамя, спасенное машинистом Храпчуком?
Под окнами кто-то все время топчется. Костя, затаив дыхание, прислушивается… Нет, это растревоженный непогодой тополь хлещет в ставни ветками… Мать с лампой прошла в передний угол. За ней — отец. Обеими руками он держал старую кондукторскую фуражку. Он почему-то держал ее так бережно, точно в ней сидели цыплята. Осторожно опустив фуражку на стол, отец встал на табурет и, сняв с божницы, подал матери две иконы. Она, что-то нашептывая, прислонила их к стене.
— Подай фуражку, — попросил отец.
— Оборони бог! — испуганно ответила мать. — Это уж ты сам.
Костя одним глазом видел: отец взял фуражку и снова взобрался на табурет.
— Посвети-ка!
Мать что-то неслышно шептала, наверное, молитву, а в глазах ее стоял страх. Она подняла лампу выше, рука заметно тряслась, стекло клонилось то в одну, то в другую сторону. Отец взял из фуражки осколочную, с выпуклыми квадратиками гранату, похожую на большую кедровую шишку, и положил ее в уголок божницы. Так он спрятал еще три «шишки». Потом мать подала ему иконы, и он водворил их на место, закрыв гранаты. Мать покачала головой.
— Опасно, Тима!
— Ничего! Тут их сама богородица охранять будет! А ты не забывай по воскресеньям зажигать лампадку!
— Страшно все-таки, — бледные губы у матери задрожали. — Случится что с тобой, куда я денусь с ними! — Она кивнула на пятерых детей, которые вповалку спали на полу. — Как я прокормлю такую ораву?
Косте стало жалко мать. Маленькая, с дрожащим подбородком, она беззвучно переступала босыми ногами, готовая разрыдаться.
— Ложись, ложись, старуха, отдыхай! Нечего нюни распускать! — твердо сказал отец.
Он взял у матери лампу, обошел ребятишек и остановился около книжной полки. Порывшись на ней, отец бросил на стол штук десять каких-то тоненьких книжек. Из ящика стола вытащил связку бумаг. Некоторые из них изорвал, а некоторые вложил в отобранные книжки. Клочки изорванных бумаг унес на кухню и бросил в печку. Потом вернулся с жестяным бидоном. Скрутив книжки в трубочку, он завернул их в кусок старой клеенки и затолкал в бидон. Он все делал быстро, но не суетливо. На мгновение задумается, закусит ус, сдвинет густые, лохматые брови, но тут же тряхнет головой, и снова руки его заработают.
Костя слышал, как отец вышел во двор, скрипнула огородная калитка. Звякнула лопата… В окнах чернела непроглядная, глухая ночь. Злобно лаяла и взвизгивала собака.
На кровати вздыхала мать, ворочалась, крестилась. Внезапно где-то не очень далеко ахнул сильный взрыв, зазвенели оконные стекла. Костя чуть не вскрикнул, закутался с головой в одеяло, скорчился. «Белые наступают… Хорошо, что папа дома, с ним не страшно…»
Торопливо хлопнув дверью, вошел отец, клацнул крючком.
— Что там, Тима? — задыхаясь, прошептала мать.
— Должно быть, мост взорвали за переездом! — возбужденно ответил отец. — Лазо на броневике отходит… Спи, старуха!
— О господи! — выдохнула мать.
Костя представляет взорванный мост: железная ферма одним концом свалилась в бурлящую, черную реку, с другого ее конца к воде свесились сшитые вместе рельсы и шпалы, это похоже на какую-то жуткую лестницу.
Костя открывает глаза: лампа не горит, в комнате мрак. На станции взвыл надрывистый деповский гудок, разом взревели паровозы. В комнате странно посветлело. Костя привстал; на стене заалело трепетное зарево пожара. Кто-то сильно ударил в крайнее окно. Костя нырнул под одеяло, но тут же понял: это ветер. Дождь с легким шумом бился в ставни.